Странное сияние, словно луч луны в закрытом дворике, серебрилось посреди стола.
Кунтиус передал фотографию Ибсену, который не был с ними в те «основополагающие» (смеялся он) дни — дни первых сборищ в Пау те.
— Какой это год? — спросил Ибсен.
— Думаю, тысяча девятьсот сорок седьмой,— ответил Кунтиус,— по Падре и Мэтр уже начали шутливую словесную дуэль, в которой упрямство одного отважно сражалось с иронией другого и наносило меткие
удары — не потому, что упрямец был остроумнее, а потому, что он был простодушен и полон сил. Ни одно сборище не обходилось без этих забавных и грубоватых диалогов между двумя самыми давними в кружке друзьями, и Мэтр норой хохотал, а порой делал вид, что замыкается в «laisser passer, laisser alJer» бесконечно терпимый — во имя старой дружбы. Эти перепалки умел тонко пародировать Нечто большее, чем время (его способность к фиглярству, которая превращала его то в испанского деревенского тупицу, то в слащавого уличного торговца, то в истеричного политикана, обескураживала Мэтра, не посвященного в самые сокровенные тайны Турецкого дивана).
Злюка судорожно смеялся, а Музыкант, разволновавшись, точно глотал последние слова одного из дуэлянтов, в этот миг более удачливого, и беззвучно повторял их, как будто пробуя на вкус.
— Прекрасно, Падре,— обычно заключал Мэтр с подчеркнуто тяжелым вздохом, словно склоняясь перед неизбежностью,— великолепно, Падре, так религоведение и есть, да простит нас ваша милость...
|