Наконец из дверей вышел доктор Гальвес в длинном белом халате, с марлевой повязкой на груди, еще более элегантный, чем обычно, в своем родительском горе. Растроганно обнимая рыдающую Фернанду, он сообщил, что состояние раненого тяжелое, но не безнадежное, что пуля успешно извлечена из легкого и делается все необходимое, дабы избежать нового кровотечения и осложнений. Теперь исход зависит от организма Максимо, а он хотя уже и не юноша (Пальме только что исполнился пятьдесят один год), по человек здоровый и крепкий, следивший за собой, полный жизни. В конце же концов надо уповать на милость божию. Пройдя по всем ступеням ритуальных утешений, он бережно отвел дочь в палату, куда несколько часов спустя привезли па каталке раненого, с трубкой в носу и капельницей; Фернанда тут же принялась проворно и умело ухаживать за ним, творя про себя молитву святому Фаддею, заступнику безнадежных. С этой минуты она проводила здесь дни и ночи, сидела у изголовья раненого, перебирая четки, и лишь изредка уступала место «надежной женщине» (благо ее сестра со всеми детьми были в Майами), которую присылала Панда Очоторена всякий раз, когда дочь совсем изнемогала. Находясь «меледу жизнью и смертью», как писали газеты, Максимо в послеоперационный период часто бредил.
Ему виделась покойная тетя Росалия, но с лицом своей сестры, какой та была запечатлена на портрете, стоявшем в его комнате,— большие прозрачные глаза и горестный рот; она уплывала па пароходе, махая ему платком, и при каждом взмахе лицо матери становилось лицом Фелы, и все это было точно мигание вращающегося маяка на крепости Эль-Морро, когда смотришь на него с набережной. Максимо хотел дотронуться до света, поочередно становившегося то лицом матери с маленького портрета, то с выступающими скулами, лицом Фелы, по тетя Росалия, которая каким-то образом распоряжалась всем сном, запрещала ему. И теперь уже он сам уплывал на пароходе, беззвучно выкрикивая имя проститутки; у нее в комнате
висел
о изображение Сердца господня, которого он боялся с детства. Максимо смотрел на картинку, и у него стыла кровь. Проститутка же, преклонив колени, в нижней юбке и лифчике, истово молилась, прося заступиться «за нас, грешных». Тут в дверь входила Фернанда и заставала эту необъяснимую сцену: проститутка молится, а он ждет в постели, похолодев от страха. Фернанда безутешно рыдала, но он ничего не мог поделать. Проститутка медленно вставала с выщербленного мозаичного пола, медленно оборачивалась, и на него смотрело жуткое лицо мертвой тети Росалии.
Мотом Хавьер принимался объяснять ему шараду, по он никак не мог выговорить слово «стрекоза», язык заплетался, он нее пробовал и пробовал, а «стрекоза» никак не давалась, и Хавьер смеялся так, что глаза у него вылезали из орбит, как у китайца в шараде. Вдруг Максимо видел: его правая рука прибита к большому щиту возле порта, но ему надо было открыть дверцу, чтобы глотнуть воздуха,— кто-то проколол красный шарик, в котором был воздух,— ему надо было открыть дверцу рукой, приколоченной к щиту, а на тротуаре, так далеко, неподвижно стоял молоденький мулатик с раскосыми глазами, словно другой Хавьер, уже серьезный, и смотрел на него пристально и печально. Наконец он сумел открыть дверцу, однако воздуха не было и там. Вошла тетя Росалия, в одной руке у нее были ключи, в другой — черная сумочка; она не торопясь втянула в себя весь воздух, который был ему так нужен, и ушла в глубь дома, громко стуча каблуками, точно конь сельского полицейского. Фернанда все плакала, по при этом робко касалась его переносицы нежными, ласковыми пальцами, и оп засыпал, засыпал, засыпал, проваливаясь в глубокий черный колодец, где оби гало гулкое эхо.